— Ах да, я забыл, что вы готовы даже рисковать жизнью только в том случае, если видите в этом смысл.
— А как же иначе?
— Просто так: если жизнь чего-то стоит, то лишь потому, что ею можно рисковать. Но что поделаешь — человек часто ценит что-то лишь тогда, когда существует опасность потерять это «что-то».
— Интересно, рискнули бы вы жизнью, когда бы надо было сделать добро?
— А что делаем сейчас мы с вами, Майкл? Мы преследуем двух выродков. Боремся со злом.
— Вы боретесь не потому, что это зло, а просто ради борьбы.
— Возможно. Но разве я виновен в том, что философия и до сего времени не удосужилась объяснить, что такое зло и что — добро?
— Не надо усложнять. Существует еще и мораль.
— Какая, например? Ваша или та, из древних заповедей? Вашей морали я не понимаю. А что касается заповедей, то они, как и все моральные нормы, — выдумка корыстолюбивых людей. Когда вы слышите: «Не укради!» — можете быть уверены, что это придумал человек, который не раз крал, иначе этот вопрос его не волновал бы. И когда кто-то вам советует: «Не прелюбодействуй!» — знайте, что он имеет красивую жену и боится стать рогоносцем. А что касается заповеди: «Чти отца своего и мать свою» — то ее провозгласили родители, у которых не было абсолютно никаких оснований быть чтимыми.
— Но существуют же еще и другие нормы.
— Например?
— Скажем, «Люби ближнего своего».
— Кто этот ближний, Майкл? Райен или Томас? И почему я обязательно должен его любить? Вы, например, меня любите?
— Ваш вопрос довольно бестактен.
— А какой же он может быть, когда речь идет о добре и зле, о категориях непримиримых, как свет и тьма, как жизнь и смерть, как день и ночь?
— С вами когда-то что-то случилось, Уильям. Я не верю, что вы родились с такими идеями в голове.
— Конечно, я, как и все, пережил в юности пору иллюзий. Наверное, стремился любить мир и людей, сделать что-то для этого мира и для этих людей, кто знает, может, даже посвятить свою жизнь этому миру и этим людям. Потом настало разочарование, и я возненавидел их. Нет трезвее чувства, чем разочарование. Мои выводы, дорогой мой, базируются не на одной-двух травмах, а на всем том, что тебя окружает, что ты мимоходом познаешь настолько, что тебя начинает тошнить. Это грязный, неприятный запах жизни… Неужели вы не чувствуете его, Майкл?
— Я чувствую иное. В вас живет какое-то приглушенное чувство справедливости, и поэтому иногда вы чувствуете себя очень неуютно.
— Чувство справедливости? Снова громкие слова… Проработав столько времени по чужим заповедям, я решил осуществить один собственный замысел! Совсем мелкий замысел, просто чтоб ощутить иллюзорное самочувствие свободного человека. Закончив эту исповедь, он бросает окурок в пепельницу.
«Не хотели бы вы присутствовать во время этого расчета, Майкл?»
Когда Сеймур говорил об этом, я воспринял его слова как риторический вопрос. Разве я могу присутствовать во время заключения соглашения между Райеном и Томасом, если они оба только и ждут моего появления, чтоб расквитаться со мной?!
Но это был не риторический вопрос. Я понял это только на следующий день, когда во время завтрака Мод спрашивает меня:
— Нет ли у вас желания прогуляться?
— Вы же сами приказали: никаких прогулок!
— На все свое время, Альбер. Теперь пришла иная директива.
— Так и выполняйте ее. Мне никто не давал директив.
— Вы правы. И никто вас не принуждает идти со мной. Мне будет просто приятно, если вы…
— Речь идет о приятном или полезном? — прерываю ее.
— Думаю, если мы будем вдвоем, я буду чувствовать себя лучше.
— Тогда так и говорите, что вам необходим охранник. Какое оружие вы мне дадите?
— Оружие не предусмотрено. И битва тоже. Когда что-то случится, я смогу предупредить шефа. Он будем совсем рядом.
— Знаю я это ваше «совсем рядом».
Несмотря на возражение, через полчаса мы уже едем в «мерседесе» во Франкфурт. Жара не спала, а автомобильное движение на шоссе вряд ли когда-нибудь останавливается, и поэтому вентилятор наполняет машину теплым воздухом бензиновых паров. Мод снова прибегла к элементарной маскировке: простая, немножко взлохмаченная прическа, ярко-красные губы и темные очки — не те, обычные, а другие, закрывающие половину лица.
Не буду скрывать: я тоже внешне немного изменился. Проведено две операции: вымыл голову в какой-то бесцветной жидкости, и волосы приобрели свой былой темно-каштановый цвет, а очки в золотой оправе придали мне глуповатый вид тех субъектов, которые ради университетских дипломов частично теряют зрение в результате чрезмерной зубрежки. Очки я нацепил еще на вилле, чтоб привыкнуть к ним. Привыкать, собственно, пришлось переносице, а не глазам, ибо стеклышки в очках без диоптрий, такие же, как были когда-то у бедной Грейс.
— Не решили ли вы отвезти меня к Райену? — спрашиваю я, когда мы добираемся до Франкфурта и Мод, выбравшись из заторов на центральных магистралях, сворачивает на знакомую улочку.
— Почти, — отвечает дама, углубившись, как всегда, в сложную механику парковки автомобиля.
На открытой стоянке есть порядочно свободных мест, но женщина минует ее и останавливается на углу, как раз напротив входа в кафе.
Хоть на первом этаже свободных мест больше чем достаточно, поднимаемся на второй — с видом на площадку, на упомянутую уже автостоянку и на вход в фирму «Самсон — запасные части». Садимся за столик у окна и заказываем, как всегда, большую порцию мороженого для Мод и маленькую порцию кофе для меня.
Заметив, что я оглядываюсь вокруг, дама обращается ко мне: